— Да ведь ты же их сам тащил?
— Да, уж… До старости доживу — все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкуневы — нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я — накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!
— Ну, Что ж, — вздохнул я. — Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.
— Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал — я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей раздал. За что, спрашивается. Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей — а ты за это же и денежки плати…
Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.
— За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая — на ковер лезть уху лопать… Тоже — рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно, как следует, что бы он знал.
— Ходи изба, ходи печь, — напомнил я.
— Что? Да!.. — криво улыбнулся он. — Этой-бы печью да по мордасам меня. Тоже — широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили — за что? Лучше-бы домой поехали
— Да, ведь, я говорил, чтобы домой!
— Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно.
— Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом Якоре» смеяться будут.
— Кто? Кто-бы там смеялся?! Дурак швейцар, да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!
Он потер ладонью голову.
— Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню сто десять рублей с копейками. Не иначе, как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!
— Какие жулики?
— Да эти: Симакович и Перепентьев.
— Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они: Жбанников и Сычуг.
— А черт с ними! Сычуг, — не Сычуг. Шофер тоже свинья — сорок два рубля содрал — за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми, да и исчезни с золотым! Как-бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие! Предовольно с него было-бы и полтинника.
Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.
— Валлеруа! Знают черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?
— Ну, чего там хныкать, — сказал я, решительно подымаясь с дивана. — Поедем в Прагу, пообедаем, придем в себя.
— В Прагу? — охнул Тугоуздов. — Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…
— Котлет валлеруа не будет?
— Зачем? — не понял он.
— Да, как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи изба, ходи печь…
— Молчи, чтоб ты пропал!
Он бросился на диван и простонал:
— А у Жана почти полкоробки икры осталось… Не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…
И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби…
Лежа в кабинете на диване с книгой в руках, я услышал голоса, доносившиеся из передней….
— Ну, что, как твой барин?
— А что-с?
— Его нет дома? Да?
— Нет-с, помилуйте — дома.
Долгая пауза последовала за этим ответом. Потом первый голос, проникнутый глубоким изумлением, воскликнул:
— Ну, что ты такое говоришь? Неужели?!..
— Так точно. Дома.
— Вот-то штука! Ты уверен в этом?
— Барин в кабинете на диване читают книжку.
— И к нему можно? Может быть, он болен? Нынче все болеют.
— Никак нет; не болен.
— Чудеса!.. Ну, проводи меня к нему.
Кирпичев показался в дверях. Этого Кирпичева я уже не видел… не помню сколько.
Петербург странный город: кажется, будто позавчера только встречался на Невском со знакомым человеком, а он за это время или уже Европу успел объехать и жениться на вдове из Иркутска, или полгода, как застрелился, или уже десятый месяц сидит в тюрьме по причине, очень теперь распространенной в нашей великой, могучей России: взяли просто и посадили человека; там, мол, видно будет за что!
И, напрягши память, вспомнил я, что, действительно, не видел этого Кирпичева месяцев пять шесть.
А, может быть, и два года. Странно живут некоторые из нас.
Если не ошибаюсь, последний раз сидели мы с компанией за ужином у Кюба. За ужин, помню, платили мы с Кирпичевым. То есть, платить хотели все, но каждый, кроме нас двух, выразил такое вялое, малокровное желание слазить в карман за бумажником, что мы, как более проворные, в течение пяти минут, расплатились за всех. Кто-то, правда, выразил даже протест по поводу нашего поведения, но выразил этот негодующей протест очень лениво и, не докончив фразы, тотчас же задремал.
С Кирпичевым я никогда не был близок, но мне всегда нравилось его спокойное джентльменство в отношениях с окружающими и безбрежное простодушие, которое привлекало все нетребовательные сердца к этому тароватому, благожелательному человеку.