— Не утешайте меня! Я вce равно не успокоюсь!! Эта потеря незаменима.
— Кто же это умер?
— Кто? Мой лучший друг! Я все ночи напролет просиживал у его изголовья, но — увы! — ни дружба, ни медицина ничего не могли поделать… Он угас на моих руках. Последние его слова были: «Ничего! Все-таки я кое-что сделал для родной литературы!»
— А! Он был литератор? Как же его звали?
Он укоризненно посмотрел на меня:
— Боже мой! И вы не знаете?! Вы не знаете, кого мы потеряли?! Кто умер? Достоевский умер! Наша гордость и близкая мне душа.
— Что за вздор! Достоевский умер лет двадцать тому назад! Я это знаю наверное!..
Он смущенно посмотрел на меня.
— Не… может… быть… Эй, как вас? Родственник! Как фамилия покойника?
— Достоевский! — ответил плачущий родственник.
— Ага! Вот видите!
— А кем он был при жизни? — спросил я.
— Он? Письмоводителем у мирового судьи! Совсем молодым человеком и помер.
Перетыкин вынул из кармана платок, тщательно утер глаза и равнодушно сказал мне:
— Пойдем куда-нибудь в ресторанчик. Дотащутся и без нас!..
Мимо нас прошли два офицера. Перетыкин проревел им вслед:
— Пустынский, плутишка! Не забудьте же воспользоваться той темой для рассказа, что я вам дал.
Я рассмеялся. Дал ему слово воспользоваться, и сделать это теперь же, не откладывая дела в долгий ящик.
Это было как раз на другой день после выхода из национального всероссийского клуба М. Суворина, А. Столыпина, А. Демьяновича и Ал. Ксюнина.
За столом в одной из комнат клуба сидели оставшиеся члены и, попивая сбитень, мирно беседовали.
— А и тошнехонько же тут, а и скучнехонько же, добрые молодцы, — заметил граф Стенбок.
— Ой, ты гой еси, добрый молодец, — возразил барон Кригс. — Не тяни хоть ты нашу душеньку. Не пригоже тебе тако делати…
Один рыжий националист вздохнул и сказал:
— О, это, гой еси, по та пришина, что русский шеловек глюп! Немецки шеловек устроил бы бир-галле мит кегельбан, и было бы карашо.
— Тощища, гой, еси. А что, добры молодцы, может, телеграмму приветственную Плевицкой спослать?
— А по какому случаю? Вчера ведь посылали.
— Да так послать. А то что ж так сидеть-то?
— Не гоже говоришь ты, детинушка. Просто надо бы концерт какой-нибудь устроить.
— Нужно говорить не концерт, а посиделки.
— Добро! А ежели с танцами, то как!
— С хороводом, значит, гой еси.
— О, боже ж, как тошнехонько!
В это время в комнату вошел новый националист.
— Здравствуйте, господа! Записался нынче я в ваш союз и в клуб. Принимаете?
Барон Кригс встал, поклонился гостю в пояс и сказал, тряхнув пробором:
— Исполать тебе, добрый молодец.
— Чего-с?
— Говорю: исполать.
Гость удивился.
— Из… чего?
— Исполать, — неуверенно повторил барон Кригс.
— Из каких полать?
— Не из каких. Это слово такое есть… русское… Мы ж националисты.
— Какой черт, русское, — пожал плечами гость. — Это слово греческое… Еще поют «Исполайте деспота!».
— А не русское? Вот тебе раз.
Барон снова поклонился гостю в пояс и сказал:
— А и как же тебя, детинушка, по имени, по изотчеству? Как кликати, детинушка, себя повелишь?
— Какие вы… странные. Меня зовут Семен Яковлевич!
— А и женат ли ты? А и есть ли у тебя жена красна девица — душа, со теми ли со деточками-малодеточками?
— Да, я женат. Гм!.. Что это у вас, господа, такое унылое настроение?
Барон Шлиппенбах покачал головой и сказал:
— А и запала нам в душу кручинушка. Та ли кручинушка, печалушка. Бегут из того ли союза нашего люди ратные и торговые и прочий народ, сочинительствующий, аще скоро ни одному не остатися. Эх, да что там говорить!.. А и могу ли я гостя дорогого посадити за скатерть самобранную и угостити того ли гостя сбитнем нашим русским.
— А и угостите, — согласился гость.
— А и не почествовати ли гостюшку нашего ковшиком браги пенной?
— А и ловко придумано.
— То ли какую марку гость испить повелит?
— То ли брют-америкен.
— Дело! Эй, кравчий! А и тащи же ты сюда вина фряжского, того ли брют-америкену.
Подали шампанского. Когда вино запенилось в деревянных ковшах, барон Вурст встал и сказал:
— Не велите казнить, велите слово молвить!
— Не бойся, не казним! Жарь дальше.
— То не заря в небе разгоралася, то не ратные полки на ворога нехрещенного двинулись! То я, барон Вурст, пью за то, чтобы матушка наша Россия была искони национальной и свято блюла те ли заветы старинные! А и крепка еще матушка наша Россия русским духом! А и подниму я свою ендову, выпью ее единым духом за нашу матушку и скажу то ли слово вещее: канун да ладан…
— То ли дурак ты, братец. При чем тут канун да ладан?.. Раз немец, не суйся говорить. Нетто это к месту?
— Милль пардон! Я что-то, кажется, действительно… А это, знаете, так красиво: канун да ладан! Ma foi!
— Не вели казнить, вели слово молвить, который теперь час?
— А и то ли восемь часов, да еще и с половинушкой.
— Ах, господа! А я еще обещал быть во тереме барона Шуцмана на посиделках. Ужасно трудно соблюдать национальные обычаи.
— И не говорите! — вскричал барон Вурст. — Вчера мы устроили русский обед и по обычаю тому ли русскому — пробовали лаптем щи хлебать. Ужасно неудобно. Капает на брюки, протекает, а капусту из носка лаптя приходится вилкой выковыривать.
— О, русски народ — глюпи шеловек. Ми тоже позавчерась пробовал сделайт искони русски свичай-обичай: лева ногой сморкаться. Эта таки трудни номер.